Неточные совпадения
И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною
силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая,
чудная, незнакомая земле даль!
Остановился сыноубийца и глядел долго на бездыханный труп. Он был и мертвый прекрасен: мужественное лицо его, недавно исполненное
силы и непобедимого для жен очарованья, все еще выражало
чудную красоту; черные брови, как траурный бархат, оттеняли его побледневшие черты.
Она видит его
силы, способности, знает, сколько он может, и покорно ждет его владычества.
Чудная Ольга! Невозмутимая, неробкая, простая, но решительная женщина, естественная, как сама жизнь!
И я вдруг почувствовал, что не мог с моими
силами отбиться от этого круговорота, хоть я и сумел скрепиться, молчать и не расспрашивать Настасью Егоровну после ее
чудных рассказов!
И вдруг этот самый — милый, добрый,
чудный Брем подскакивает на коне к горнисту, который держит рожок у рта, и изо всех
сил трах кулаком по рожку!
Она побежала в свою комнату молиться и просить света разума свыше, бросилась на колени перед образом Смоленской божьей матери, некогда
чудным знамением озарившей и указавшей ей путь жизни; она молилась долго, плакала горючими слезами и мало-помалу почувствовала какое-то облегчение, какую-то
силу, способность к решимости, хотя не знала еще, на что она решится, это чувство было уже отрадно ей.
Чудные голоса святочных песен, уцелевшие звуки глубокой древности, отголоски неведомого мира, еще хранили в себе живую обаятельную
силу и властвовали над сердцами неизмеримо далекого потомства!
В тот год, к которому относится мой рассказ, я приехал сюда осенью, запасшись той благодатной
силой, которую льет в изнемогший состав человека украинское светлое небо — это
чудное, всеобновляющее небо, под которое знакомая с ним душа так назойливо просится, под которое вечно что-то манит не избалованного природой русского художника и откуда — увы! — также вечно гонят его на север ханжи, мораль и добродетель.
«Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? — сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой
чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! — и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; — но нет! — продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая
сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе…
Как пери спящая мила,
Она в гробу своем лежала,
Белей и чище покрывала
Был томный цвет ее чела.
Навек опущены ресницы…
Но кто б, о небо! не сказал,
Что взор под ними лишь дремал
И,
чудный, только ожидал
Иль поцелуя иль денницы?
Но бесполезно луч дневной
Скользил по ним струей златой,
Напрасно их в немой печали
Уста родные целовали…
Нет! смерти вечную печать
Ничто не в
силах уж сорвать!
Константин. По трактирам, а то куда ж больше. Надоело им без проказ пьянствовать, так теперь придумывают что
чудней: антиков разных разыскивают, да и тешатся. У кого
сила, так бороться заставляют; у кого голос велик, так многолетие им кричи; кто пьет много, так поят на пари. Вот бы найти какого диковинного, чтоб дяденьке удружить.
Вот на таких-то обедах, посидевши я голодным, совсем было исчах и решился поддержать
силы и здоровье своим произведением. Заказал в этом
чудном Лондоне, где я, по необходимости, квартировал, свои собственные блюда: борщ с молодою индейкою, поросенок в хрену, сладкое, утку с рыжиками, гуся жареного с капустою и вареники. Только вообразите же! глупый кухарь отказался готовить, что у него таких продуктов нет, а о варениках он и понятия не имел.
Некоторые из этих волокит влюбились не на шутку и требовали ее руки: но ей хотелось попробовать лестную роль непреклонной… и к тому же они все были прескушные: им отказали… один с отчаяния долго был болен, другие скоро утешились… между тем время шло: она сделалась опытной и бойкой девою: смотрела на всех в лорнет, обращалась очень смело, не краснела от двусмысленной речи или взора — и вокруг нее стали увиваться розовые юноши, пробующие свои
силы в словесной перестрелке и посвящавшие ей первые свои опыты страстного красноречия, — увы, на этих было еще меньше надежды, чем на всех прежних; она с досадою и вместе тайным удовольствием убивала их надежды, останавливала едкой насмешкой разливы красноречия — и вскоре они уверились, что она непобедимая и
чудная женщина; вздыхающий рой разлетелся в разные стороны… и наконец для Лизаветы Николавны наступил период самый мучительный и опасный сердцу отцветающей женщины…
1) Она тянула, пела, хотя всегда звучным, но сравнительно слабым голосом, стихи, предшествующие тому выражению, которому надобно было дать
силу; вся наружность ее как будто опускалась, глаза теряли свою выразительность, а иногда совсем закрывались, и вдруг бурный поток громозвучного органа вырывался из ее груди, все черты лица оживлялись мгновенно, раскрывались ее
чудные глаза, и неотразимо-ослепительный блеск ее взгляда, сопровождаемый
чудною красотою жестов и всей ее фигуры, довершал поражение зрителя.
— Владычица моя! — прошептал Ордынов, дрогнув всем телом. Он опомнился, заслышав на себе взгляд старика: как молния, сверкнул этот взгляд на мгновение — жадный, злой, холодно-презрительный. Ордынов привстал было с места, но как будто невидимая
сила сковала ему ноги. Он снова уселся. Порой он сжимал свою руку, как будто не доверяя действительности. Ему казалось, что кошмар его душит и что на глазах его все еще лежит страдальческий, болезненный сон. Но
чудное дело! Ему не хотелось проснуться…
Всегда
чудный ее голос получил в это время необыкновенную
силу, и торжественные его звуки разносились по целой улице, так что толпы народа собирались перед растворенными окнами их дома: окна были раскрыты от нестерпимого летнего зноя.
И кто бы смел изобразить в словах,
Чтό дышит жизнью в красках Гвидо-Рени?
Гляжу на дивный холст: душа в очах,
И мысль одна в душе, — и на колени
Готов упасть, и непонятный страх,
Как струны лютни, потрясает жилы;
И слышишь близость
чудной тайной
силы,
Которой в мире верует лишь тот,
Кто как в гробу в душе своей живет,
Кто терпит все упреки, все печали,
Чтоб гением глупцы его назвали.
И наконец пора пришла…
В день смерти с ложа он воспрянул,
И снова
силу обрела
Немая грудь — и голос грянул!
Мечтаньем
чудным окрылил
Его господь перед кончиной,
И он под небо воспарил
В красе и легкости орлиной.
Кричал он радостно: «Вперед!» —
И горд, и ясен, и доволен:
Ему мерещился народ
И звон московских колоколен;
Восторгом взор его сиял,
На площади, среди народа,
Ему казалось, он стоял
И говорил…
Гражданин
Да, звуки
чудные… ура!
Так поразительна их
сила,
Что даже сонная хандра
С души поэта соскочила.
Душевно радуюсь — пора!
И я восторг твой разделяю,
Но, признаюсь, твои стихи
Живее к сердцу принимаю.
— Домового закармливать, — бойко отвечала красивая, пышущая здоровьем и
силой Марьюшка, головщица правого клироса, после Фленушки первая баловница всей обители. На руках ее носили и старые матери и молодые белицы за
чудный голос. Подобного ему не было по всем скитам керженским, чернораменским.
И посреди этого внутреннего хаоса, в его душе ясно стоит один только яркий и
чудный образ Цезарины, с ее знаменем в руках, с ее героическим призванием, с ее обетом полной и беззаветной любви, и вот так и манит, так и влечет к себе словно какой-то сверхъестественной, чарующей
силой и симпатией.
Любовью горячею к братьям
И словом правдивым могуч,
Явился он к нам… и рассеял
Всю тьму показавшийся луч,
И светом его озаренные,
Узрели мы язвы свои,
Увидели ложь вознесенную,
Увидели царствие тьмы.
Воздвигнутый
силою чудною,
Восстал он за братьев меньших.
Восстал за их жизнь многотрудную,
Безропотность тихую их…
Так вот он, конец! Удержаться я был уж не в
силах:
Любви слишком сильно просила душа молодая,
Горячая кровь слишком быстро катилася в жилах,
А ты — ты была хороша, как валькирия рая.
И призрак создал я себе обаятельно-чудный,
И сам я поверил в него беззаветно и страстно…
Старец теперь любил думать о добром Памфалоне, и всякий раз, когда Ермий переносился мыслью в Дамаск, мнилось ему, что он будто видит, как скоморох бежит по улицам с своей Акрой и на лбу у него медный венец, но с этим венцом заводилося
чудное дело: день ото дня этот венец все становился ярче и ярче, и, наконец, в одну ночь он так засиял, что у Ермия не хватило
силы смотреть на него.
На этом же самом диване он лежит теперь, обуреваемый страстью, и эта самая его любимая комната кажется ему пустой и мрачной, а воображение рисует ему красненький домик в тупике Сивцева Вражка и задорное лицо красавицы, с
чудной фигурой, в мужском одеянии. Он понимает, что его дух побежден, что наступает торжество тела, что это соблазн, что это погибель, но какая-то страшная, неопреодолимая
сила тянет его на этот соблазн, как мотылька на огонь, толкает его на эту погибель. И он пойдет.
И для Горбачева настали сравнительно красные дни. Первый лепет ребенка
чудной гармонией врывался в его душу и как бы лил в его тело живительный бальзам. Первые слабые шаги дочери укрепили, казалось, совершенно
силы отца для дальнейшего жизненного пути.
Она только немножко похудела и в ее
чудных глазах стал чаще появляться злобный огонек, что, впрочем, придавало ее взгляду особую «адскую» прелесть и
силу.
Накинутся лютые демоны, нападут на тебя змеи огненныя, окружат тебя эфиопы черные, заградит дорогу
сила преисподняя, — а ты все иди тропой Батыевой — пролагай стезю ко спасению, направляй стопы в
чудный Китеж-град.